Неточные совпадения
А моему смеяться
смеют пенью!» —
«Мой друг!» Орёл в ответ: «я
царь, но я не Бог.
— Да перестань, что ты извиняешься? — перебил Базаров. — Кирсанов очень хорошо знает, что мы с тобой не Крезы [Крез —
царь Лидии (560–546 гг. до н. э.), государства Малой Азии, обладавший, по преданию, неисчислимыми богатствами; в нарицательном смысле — богач.] и что у тебя не дворец. Куда мы его
поместим, вот вопрос.
— И очень просто быть пророками в двуглавом вашем государстве. Вы не
замечаете, что у вашего орла огромная мужицкая голова смотрит направо, а налево смотрит только маленькая голова революционеров? Ну, так когда вы свернете голову мужика налево, так вы увидите, каким он сделает себя
царем над вами!
Самгин не
заметил, когда и почему она снова заговорила о
царе.
— Когда я был юнкером, приходилось нередко дежурить во дворце;
царь был еще наследником. И тогда уже я
заметил, что его внимание привлекают безличные люди, посредственности. Потом видел его на маневрах, на полковых праздниках. Я бы сказал, что талантливые люди неприятны ему, даже — пугают его.
Она, играя бровями, с улыбочкой в глазах, рассказала, что
царь капризничает: принимая председателя Думы — вел себя неприлично, узнав, что матросы убили какого-то адмирала, — топал ногами и кричал, что либералы не
смеют требовать амнистии для политических, если они не могут прекратить убийства; что келецкий губернатор застрелил свою любовницу и это сошло ему с рук безнаказанно.
Теперь он разгримировался до самой глубокой сути своей души, и эта суть —
месть царю, господам, рычащая, беспощадная
месть какого-то гигантского существа.
— Профессор Захарьин в Ливадии, во дворце, орал и топал ногами на придворных за то, что они
поместили больного
царя в плохую комнату, — вот это я понимаю! Вот это власть ума и знания…
Потом он должен был стоять более часа на кладбище, у могилы, вырытой в рыжей земле; один бок могилы узорно осыпался и напоминал беззубую челюсть нищей старухи. Адвокат Правдин сказал речь,
смело доказывая закономерность явлений природы; поп говорил о
царе Давиде, гуслях его и о кроткой мудрости бога. Ветер неутомимо летал, посвистывая среди крестов и деревьев; над головами людей бесстрашно и молниеносно мелькали стрижи; за церковью, под горою, сердито фыркала пароотводная труба водокачки.
Клим довольно рано начал
замечать, что в правде взрослых есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто говорили о
царе и народе. Коротенькое, царапающее словечко —
царь — не вызывало у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала другое слово...
Усердием горя,
С врагами белого
царяУмом и саблей рад был спорить,
Трудов и жизни не жалел,
И ныне злобный недруг
смелЕго седины опозорить!
Бог с тобою,
Нет, нет — не грезы, не мечты.
Ужель еще не знаешь ты,
Что твой отец ожесточенный
Бесчестья дочери не снес
И, жаждой
мести увлеченный,
Царю на гетмана донес…
Что в истязаниях кровавых
Сознался в умыслах лукавых,
В стыде безумной клеветы,
Что, жертва смелой правоты,
Врагу он выдан головою,
Что пред громадой войсковою,
Когда его не осенит
Десница вышняя господня,
Он должен быть казнен сегодня,
Что здесь покамест он сидит
В тюремной башне.
От Бога китайцы еще дальше, нежели от
царя. Последователи древней китайской религии не
смеют молиться небесным духам: это запрещено. Молится за всех богдыхан. А буддисты нанимают молиться бонз и затем уже сами в храмы не заглядывают.
— «Папа, говорит, я разбогатею, я в офицеры пойду и всех разобью, меня
царь наградит, я приеду, и тогда никто не
посмеет…» Потом помолчал да и говорит — губенки-то у него всё по-прежнему вздрагивают: «Папа, говорит, какой это нехороший город наш, папа!» — «Да, говорю, Илюшечка, не очень-таки хорош наш город».
Ровно восемь веков назад как мы взяли от него то, что ты с негодованием отверг, тот последний дар, который он предлагал тебе, показав тебе все царства земные: мы взяли от него Рим и
меч кесаря и объявили лишь себя
царями земными,
царями едиными, хотя и доныне не успели еще привести наше дело к полному окончанию.
После ссылки я его мельком встретил в Петербурге и нашел его очень изменившимся. Убеждения свои он сохранил, но он их сохранил, как воин не выпускает
меча из руки, чувствуя, что сам ранен навылет. Он был задумчив, изнурен и сухо смотрел вперед. Таким я его застал в Москве в 1842 году; обстоятельства его несколько поправились, труды его были оценены, но все это пришло поздно — это эполеты Полежаева, это прощение Кольрейфа, сделанное не русским
царем, а русскою жизнию.
Возникнет рать повсюду бранна,
Надежда всех вооружит;
В крови мучителя венчанна
Омыть свой стыд уж всяк спешит.
Меч остр, я зрю, везде сверкает;
В различных видах смерть летает,
Над гордою главой паря.
Ликуйте, склепанны народы;
Се право мщенное природы
На плаху возвело
царя.
Орлан оглянулся по сторонам и затем нагнул голову вниз. Тут только я
заметил в лапах у него какой-то предмет, но что именно это было — за дальностью расстояния — не было видно. Вдруг сзади и немного влево от меня послышался крик, какой обыкновенно издают пернатые хищники. Орлан насторожился. Он нагнул голову, дважды кивнул ею и раскрыл свой могучий желтый клюв. Оперение на шее у него поднялось. В этом виде он действительно оправдывал название
царя птиц.
— Это вам так кажется, —
заметил Мухин. — Пока никто еще и ничего не сделал…
Царь жалует всех волей и всем нужно радоваться!.. Мы все здесь крепостные, а завтра все будем вольные, — как же не радоваться?.. Конечно, теперь нельзя уж будет тянуть жилы из людей… гноить их заживо… да.
— У всякого есть свой
царь в голове, говорится по-русски, —
заметил Стрепетов. — Ну, а я с вами говорю о тех, у которых свой царь-то в отпуске. Вы ведь их знаете, а Стрепетов старый солдат, а не сыщик, и ему, кроме плутов и воров, все верят.
Я, когда вышел из университета, то много занимался русской историей, и меня всегда и больше всего поражала эпоха междуцарствия: страшная пора — Москва без
царя, неприятель и неприятель всякий, — поляки, украинцы и даже черкесы, — в самом центре государства; Москва приказывает, грозит,
молит к Казани, к Вологде, к Новгороду, — отовсюду молчание, и потом вдруг, как бы мгновенно, пробудилось сознание опасности; все разом встало, сплотилось, в год какой-нибудь вышвырнули неприятеля; и покуда,
заметьте, шла вся эта неурядица, самым правильным образом происходил суд, собирались подати, формировались новые рати, и вряд ли это не народная наша черта: мы не любим приказаний; нам не по сердцу чересчур бдительная опека правительства; отпусти нас посвободнее, может быть, мы и сами пойдем по тому же пути, который нам указывают; но если же заставят нас идти, то непременно возопием; оттуда же, мне кажется, происходит и ненависть ко всякого рода воеводам.
— Для чего, на кой черт? Неужели ты думаешь, что если бы она
смела написать, так не написала бы? К самому
царю бы накатала, чтобы только говорили, что вот к кому она пишет; а то видно с ее письмом не только что до графа, и до дворника его не дойдешь!.. Ведь как надула-то, главное: из-за этого дела я пять тысяч казенной недоимки с нее не взыскивал, два строгих выговора получил за то; дадут еще третий, и под суд!
Лицо Раисы Павловны горело огнем, глаза
метали молнии, и в уютной столовой с дубовой мебелью и суровыми драпировками долго
царило самое принужденное молчание.
— А это,
мол, кимвалы. И в писании сказано, что
царь Давид в кимвалы играл… Да ты,
мол, теперича не ломайся, а вот хочешь ли я тебе штуку покажу? Такая, отче святой, штука, что и на ярмонке за деньги не увидишь.
— Ну,
мол, ребятушки, выручайте! царю-батюшке деньги надобны, давайте подати.
Ну, и подлинно слушают, потому что народ не рассуждает; ему только скажи, что так,
мол, при
царе Горохе было или там что какой ни на есть папа Дармос был, которого тело было ввержено в реку Тивирь, и от этого в реке той вся рыба повымерла, — он и верит.
— Что ж за глупость! Известно, папенька из сидельцев вышли, Аксинья Ивановна! — вступается Боченков и, обращаясь к госпоже Хрептюгиной, прибавляет: — Это вы правильно, Анна Тимофевна, сказали: Ивану Онуфричу денно и нощно бога
молить следует за то, что он его,
царь небесный, в большие люди произвел. Кабы не бог, так где бы вам родословной-то теперь своей искать? В червивом царстве, в мушином государстве? А теперь вот Иван Онуфрич, поди-кось, от римских цезарей, чай, себя по женской линии производит!
И тут-то исполнилось мое прошение, и стал я вдруг понимать, что сближается речейное: «Егда рекут мир, нападает внезапу всегубительство», и я исполнился страха за народ свой русский и начал молиться и всех других, кто ко мне к яме придет, стал со слезами увещевать, молитесь,
мол, о покорении под нозе
царя нашего всякого врага и супостата, ибо близ есть нам всегубительство.
Мне очень хотелось подойти послушать, но я не
посмела, и мне уж наша Марфуша рассказала, что когда в соборе похоронили
царя Ивана Грозного, который убил своего сына, так Николай угодник на висевшем тут образе отвернул глаза от гробницы; видела я и гробницу младенца Димитрия, которого убили по приказанию
царя Бориса [Борис — Годунов (около 1551—1605), русский
царь с 1598 года.].
Погубив одного из своих соперников, видя рождающееся вновь расположение к себе Ивана Васильевича и не зная, что мельник уже сидит в слободской тюрьме, Басманов сделался еще высокомернее. Он, следуя данным ему наставлениям,
смело глядел в очи
царя, шутил с ним свободно и дерзко отвечал на его насмешки.
Царь между тем
заметил движение Вяземского и велел подать себе брошенную им ладанку. Осмотрев ее с любопытством и недоверчивостью, он подозвал Малюту.
— Да, вишь ты, — сказал он, придавая лицу своему доверчивое выражение, — говорит Басманов, что
царь разлюбил его, что тебя,
мол, больше любит и что тебе, да Годунову Борису Федорычу, да Малюте Скурлатову только и идет от него ласка.
— Не
смей! — проговорил
царь почти шепотом и задыхаясь от волнения, — дай его милости до конца договорить!
Малюта молчал и становился бледнее.
Царь с неудовольствием
замечал неприязненные отношения между Малютой и сыном. Чтобы переменить разговор, он обратился к Вяземскому.
— Я Матвей Хомяк! — отвечал он, — стремянный Григория Лукьяновича Скуратова-Бельского; служу верно господину моему и
царю в опричниках. Метла, что у нас при седле, значит, что мы Русь
метем, выметаем измену из царской земли; а собачья голова — что мы грызем врагов царских. Теперь ты ведаешь, кто я; скажи ж и ты, как тебя называть, величать, каким именем помянуть, когда придется тебе шею свернуть?
— Как не быть удаче, как не быть, батюшка, — продолжал мельник, низко кланяясь, — только не сымай с себя тирлича-то; а когда будешь с
царем говорить, гляди ему прямо и весело в очи;
смело гляди ему в очи, батюшка, не показывай страху-то; говори ему шутки и прибаутки, как прежде говаривал, так будь я анафема, коли опять в честь не войдешь!
Царь зевнул еще раз, но не отвечал ничего, и Годунов, улавливая каждую черту лица его, не прочел на нем никакого признака ни явного, ни скрытого гнева. Напротив, он
заметил, что
царю понравилось намерение Серебряного предаться на его волю.
— Человече, — сказал ему
царь, — так ли ты блюдешь честника? На что у тебе вабило, коли ты не умеешь наманить честника? Слушай, Тришка, отдаю в твои руки долю твою: коли достанешь Адрагана, пожалую тебя так, что никому из вас такого времени не будет; а коли пропадет честник, велю, не прогневайся, голову с тебя снять, — и то будет всем за страх; а я давно
замечаю, что нет меж сокольников доброго строения и гибнет птичья потеха!
— Дурень! — вскричал князь, — не
смей станичников царскими людьми величать! «Ума не приложу, — подумал он. — Особые знаки? Опричники? Что это за слово? Кто эти люди? Как приеду на Москву, обо всем доложу
царю. Пусть велит мне сыскать их! Не спущу им, как бог свят, не спущу!»
Здесь Иван Васильевич глубоко вздохнул, но не открыл очей. Зарево пожара делалось ярче. Перстень стал опасаться, что тревога подымется прежде, чем они успеют достать ключи. Не решаясь сам тронуться с места, чтобы
царь не
заметил его движения по голосу, он указал Коршуну на пожар, потом на спящего Иоанна и продолжал...
Но
царь, кроме цепи, успел
заметить еще шелковый гайтан на шее Басманова.
Все опричники были бледны; никто не решался взглянуть на
царя. Годунов опустил глаза и не
смел дышать, чтобы не привлечь на себя внимание. Самому Малюте было неловко.
Игумен и вся братия с трепетом проводили его за ограду, где царские конюха дожидались с богато убранными конями; и долго еще, после того как
царь с своими полчанами скрылся в облаке пыли и не стало более слышно звука конских подков, монахи стояли, потупя очи и не
смея поднять головы.
Не с росой ли ты спустилась,
Не во сне ли ви-жу я,
Аль горя-чая моли-итва
Доле-тела до
царя?
Добрый Негров ничего не
замечал, ходил по-прежнему расспрашивать садовникову жену о состоянии фруктовых деревьев, и тот же мир и совет
царил в патриархальном доме Алексея Абрамовича.
«Когда б блаженной памяти
царь Феодор Иоаннович здравствовал и Лесута-Храпунов был на своем месте, — говаривал отставной стряпчий, — то Гришка Отрепьев не
смел бы и подумать назваться Димитрием».
— И ведомо так, — сказал Лесута. — Когда я был стряпчим с ключом, то однажды блаженной памяти
царь Феодор Иоаннович, идя к обедне, изволил сказать мне: «Ты, Лесута, малый добрый, знаешь свою стряпню, а в чужие дела не мешаешься». В другое время, как он изволил отслушать часы и я стал ему докладывать, что любимую его шапку попортила
моль…
Согласно апокрифу, Юдифь, чтобы спасти иудейский город Ветлуя, осажденный войском вавилонского
царя Навуходоносора, проникла во вражеский лагерь, прельстила своей красотой ассирийского полководца Олоферна и отрубила ему голову его же
мечом.]
Виновен я; гордыней обуянный,
Обманывал я бога и
царей,
Я миру лгал; но не тебе, Марина,
Меня казнить; я прав перед тобою.
Нет, я не мог обманывать тебя.
Ты мне была единственной святыней,
Пред ней же я притворствовать не
смел.
Любовь, любовь ревнивая, слепая,
Одна любовь принудила меня
Все высказать.
Кровь русская, о Курбский, потечет!
Вы за
царя подъяли
меч, вы чисты.
Я ж вас веду на братьев; я Литву
Позвал на Русь, я в красную Москву
Кажу врагам заветную дорогу!..
Но пусть мой грех падет не на меня —
А на тебя, Борис-цареубийца! —
Вперед!